[icon]https://i.imgur.com/BuZUDQi.jpg[/icon]
marya morevna [марья моревна] пережиток квазиматриархата, королевна неуточнённой территории, поленица, колдунья, путешествие от субъекта к объекту и обратно. дал бог ваньку, даст и пизды. военкор, раньше было хуже |
Геродот пишет на доске лошадиным дерьмом: скифы + амазонки = сарматы. Какое время, такие и равенства.
Марья помнит времена, когда можно было сидеть не коне и стрелять из лука. Убьёшь хотя бы одного в походе — можно и замуж: прощаться с седлом, хранить очаг, глядеть на пузо. Обратно в поле не пустят, а голос у поля ну очень убедительный.
В руках у неё силы немного, в голове поначалу ветер; Марья умеет стрелять и говорить «не хочу», колдовать, сидеть с прямой спиной и отправлять войско на верную смерть. Из верной смерти выпадает Кощей, тот самый, который бессмертный, которого убили сто тысяч раз, и только Марья была настолько добра, чтобы просто держать в подвале.
Сила Кощея — в воде,
у Царевича не в уме,
Моревна перечисляет тысячу сочинённых шуток, и все они злые, потому что ей обидно.
Не того назвали дураком.
Смотреть на то, как он сходит с ума от скуки, Марье не нравится (нравится ей смотреть, как в ужасе убегает чужое войско, считать, сколько тел поместится на трёхметровом копье, видеть, как кавалерия втаптывает людей в землю). Бессмысленное копьё всадник отбрасывает и хватается за меч,
жаль, Царевич не копьё.
Смотреть на то, как он веселится, Марье не нравится. Хочется в шатёр и немного крови, хотя бы чуть-чуть; Кощей, говорят, ожил и взялся за старое, и Марья почти скучает — в чулане теперь пыль и никаких костей. Если снять с мужчины пару слоёв кожи, можно найти человека.
Царевич пропадает где-то месяцами — Марья не спрашивает, где, вдруг однажды и не вернётся; когда возвращается — спит крепко, будто не чувствует ни кумаринового зноя, ни мольбы из полей, ни голосов. Марья вот не спит — гладит пальцем нож, но в ход не пускает, хотя тоже хочется. Спросишь, почему, — не ответит.
Она вспоминает это внутреннее отупение — со злобой, разумеется, и подлостью, как любое утаивание; сколько уже времени прошло, можно было бы и забыть, наверное. Теперь пиздуй хоть в Сирийский Курдистан — никто и слова не скажет, по дороге, правда, можно сдохнуть, но это ничего, это даже радует. Марья никак не устанет от войн, хотя теперь просто смотрит (и приказы может отдавать разве что самой себе).
Зов она всё равно слышит — хотя поле в Москве можно найти разве что в программе реновации; в голове не голоса даже, а приглушённое мельтешение, раздавленное многоэтажками. За 12 миллионами почти не слышно.
Глаза горбуна, плотные, как бусины, залитые воском, ощупывают Шилова, Прасковью, свежевыкрашенную стену за ними. Время, до этого момента скучающее и податливое, вдруг ожесточается, высыхает в леску, на которую можно успеть нанизать тысячу мыслей и возможных решений. Действий — ни одного. Прасковья стоит, вооружившись заученной с прошлой ночи решительной позой, нагло смотрит куда-то вперёд, не на Лигула, а так, сквозь него, так даже сверху вниз ни на кого смотреть не нужно — просто пренебрегаешь чужим существованием, потому что имеешь право.
Ритуал почтения, затянувшийся на несколько секунд, растворяется в чужой жадности. У Лигула наверняка есть план, подозрение, затаённая ещё с детства обида. Тартар, конечно, учит переступать через это всё, не проживая, а складируя в груди, пока одним утром ты уже не сможешь подняться наверх. Вот и сейчас, конечно, чего ждать. Хватай, потом разберёшь, что проглотил:
— Соскучилась?Прасковья улыбается. Все знают, что карлик всех ненавидит. Карлик знает, что его ненавидят все. До чего приятное, понятное место.
— Точно не по тебе.Следующую неделю она думает, насколько сильна вера Шилова. Или то, что она могла бы назвать верой — продержит ведь его что-то то время, что Прасковья будет делать большие глаза и ворковать Лигулу проклятия, пока его глаза не замылятся. Может, Шилова кормит безразличие человека, который двадцать лет не видел ничего хорошего и теперь отказывается даже смотреть. От этих мыслей Прасковья тоже злится — в основном потому, что, наверное, не ей это исправлять.
А она бы хотела.
Это тоже злит.Чтобы позлить Витеньку, затею во время последнего обсуждения она назвала отпуском с приятными бонусами. Смотри, все в плюсе. Я отдыхаю от нищей Москвы. Ты отдыхаешь от меня. С Зигей, правда, пришлось кого-то оставить, и тут Шилов забеспокоился; а после шутки о том, что за Шиловым можно и не возвращаться, ничего не сказал, даже не обернулся (мерзкая, мерзкая манера). В этот момент Прасковья ощутила глухую нежность — так, наверное, престарелые супруги в российских сериалах к концу каждой серии готовы убить друг друга, но спустя полчаса хронометража обнуляются, как полицейский, сознание которого смазано взяткой. Все в плюсе.
— Ничего страшного, голубушка! — может, во рту у Лигула наждачка, может, ею выложена вся ротовая полость, а язык дёргается внутри, как сражённый бессонницей пленник.
Вечно эти его голубушка, дорогуша, сладкая, хорошая, такая, сякая — слипаются все в елейном говоре, варятся в нём, как в масле, потом прилипают к тебе почти что намертво. Карлик уже вышел из комнаты, а ты весь липкий. Прасковья никогда не любила эту манеру, но закрывала глаза, пока выписывали коктейльные вишни и скорая смерть Лигула казалась неизбежной. К чему его менять, если всё равно умрёт.Прасковья сидит в его приёмной, смотрит на чернильное пятнышко, оставшееся у стола года с 2000 — знакомое, почти сентиментальное; новую привычку Лигула щёлкать языком даже тогда, когда всем в комнате очевидно, что он ни о чём не думает, не узнаёт. Странное дело, конечно — стоило дистанцироваться, и не осталось ничего, кроме периодического омерзения. Раньше было душнее, иногда даже страшно.
— Ну ты и вымахала. Быстрее чужих детей растут только долги нашего тувинского отделения.Она вспоминает тряпку в груди, приглушённые голоса, ледяные руки Шилова — Лигул на днях сказал, что это всё было, конечно, ради её блага. И вообще он был вынужден — внизу все связаны по рукам и ногам, не Эдем всё-таки. Прасковья отвернулась, потому что манер от неё и не ждут, и быстро переварила желание разворотить грудную клетку, чтобы проверить, на месте ли эйдос.
Может, после очередного убийства свет от них отвернётся.Она предлагает казнить Шилова: без особой бравады, тихо, мирно, в знак дружбы и возрождения сотрудничества с Тартаром. Хочется предложить Лигулу корзинку с домашними колбасками, но есть подозрение, что отсылку он не оценит. Можно даже сегодня казнить, говорит Прасковья, не разбавляя монотонный голос интонациями — вдруг ещё кто решит, что она этого ждёт. Выйдет подозрительно. Лигул, конечно, отказывается, зато не препятствует визиту.
— Ты же знаешь, что я люблю злорадствовать.Внизу уже не так хорошо, как прежде. Прасковья окидывает горестным взглядом почти-её-владения, сражённые, как и все дорогие сердцу места, временем и коррупцией. Назовите хотя бы одно заведение в России, продержавшееся дольше лет десяти — не сможете.
— Думаю, можно уже сегодня, — на Шилова она старается не смотреть.
Пальцы, сжимающие воображаемый лёд, холодеют.